В поэзию Марины Цветаевой из...Календаря
Сообщение | Автор |
---|---|
07 Янв 2015 0:58
|
Тина2
77 лет Москва |
6 января 1934
Вскрыла жилы: неостановимо, Невосстановимо хлещет жизнь. Подставляйте миски и тарелки! Всякая тарелка будет -- мелкой, Миска -- плоской, Через край -- и мимо В землю черную, питать тростник. Невозвратно, неостановимо, Невосстановимо хлещет стих. |
|
08 Янв 2015 0:13
|
Тина2
77 лет Москва |
7 января 1917
Мне ль которой ничего не надо, Кроме жаркого чужого взгляда, Да янтарной кисти винограда, -- Мне ль, заласканной до тла и всласть, Жаловаться на тебя, о страсть! Все же в час как леденеет твердь Я мечтаю о тебе, о смерть, О твоей прохладной благодати -- Как мечтает о своей кровати Человек, уставший от объятий |
|
08 Янв 2015 0:21
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов "Надгробие"
7 января 1935 2 Напрасно глазом -- как гвоздем, Пронизываю чернозем: В сознании -- верней гвоздя: Здесь нет тебя -- и нет тебя. Напрасно в ока оборот Обшариваю небосвод: -- Дождь! дождевой воды бадья. Там нет тебя -- и нет тебя. Нет, никоторое из двух: Кость слишком -- кость, дух слишком -- дух. Где -- ты? где -- тот? где -- сам? где -- весь? Там -- слишком там, здесь -- слишком здесь. Не подменю тебя песком И паром. Взявшего -- родством За труп и призрак не отдам. Здесь -- слишком здесь, там -- слишком там. Не ты -- не ты -- не ты -- не ты. Что бы ни пели нам попы, Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, Бог -- слишком Бог, червь -- слишком червь. На труп и призрак -- неделим! Не отдадим тебя за дым Кадил, Цветы Могил. И если где-нибудь ты есть -- Так -- в нас. И лучшая вам честь, Ушедшие -- презреть раскол: Совсем ушел. Со всем -- ушел. 5-7 января 1935 |
|
08 Янв 2015 11:10
|
Тина2
77 лет Москва |
7 января 1940
Двух - жарче меха! рук - жарче пуха! Круг - вкруг головы. Но и под мехом - неги, под пухом Гаги - дрогнете вы! Даже богиней тысячерукой - В гнезд, в звезд черноте - Как ни кружи вас, как ни баюкай - Ах!- бодрствуете... Вас и на ложе неверья гложет Червь (бедные мы!). Не народился еще, кто вложит Перст - в рану Фомы. |
|
08 Янв 2015 11:15
|
Тина2
77 лет Москва |
8 января 1917
День идет. Гасит огни. Где -- то взревел за рекою гудок фабричный. Первый Колокол бьет. Ох! Бог, прости меня за него, за нее, за всех! |
|
08 Янв 2015 11:22
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов "Надгробие"
8 января 1935 3 За то, что некогда, юн и смел, Не дал мне заживо сгнить меж тел Бездушных, замертво пасть меж стен Не дам тебе -- умереть совсем! За то, что за руку, свеж и чист, На волю вывел, весенний лист -- Вязанками приносил мне в дом! -- Не дам тебе -- порасти быльем! За то, что первых моих седин Сыновней гордостью встретил -- чин, Ребячьей радостью встретил -- страх, -- Не дам тебе -- поседеть в сердцах! 7-8 января 1935 |
|
08 Янв 2015 11:49
|
Тина2
77 лет Москва |
Поставила еще одно стихотворение Марины, оно последнее в 31 декабря
|
|
10 Янв 2015 3:41
|
Тина2
77 лет Москва |
9 января 1910
НА ПРОЩАНЬЕ Mein Herz tragt schwere Ketten Die Du mir angelegt. Ich mocht' mein Leben wetten, Dass Keine schwerer tragt* Франкфуртская песенка. Мы оба любили, как дети, Дразня, испытуя, играя, Но кто-то недобрые сети Расставил, улыбку тая, -- И вот мы у пристани оба, Не ведав желанного рая, Но знай, что без слов и до гроба Я сердцем пребуду -- твоя. Ты все мне поведал -- так рано! Я все разгадала -- так поздно! В сердцах наших вечная рана, В глазах молчаливый вопрос, Земная пустыня бескрайна, Высокое небо беззвездно, Подслушана нежная тайна, И властен навеки мороз. Я буду беседовать с тенью! Мой милый, забыть нету мочи! Твой образ недвижен под сенью Моих опустившихся век... Темнеет... Захлопнули ставни, На всем приближение ночи... Люблю тебя, призрачно-давний, Тебя одного -- и навек! 4-9 января 1910 *Мое сердце в тяжелых оковах, которыми ты его опутал. Клянусь жизнью, ни у кого нет цепей тяжелее. (нем.) |
|
10 Янв 2015 3:47
|
Тина2
77 лет Москва |
9 января 1935
Уж если кораллы на шее -- Нагрузка, так что же -- страна? Тишаю, дичаю, волчею, Как мне все -- равны, всем -- равна. И если в сердечной пустыне, Пустынной до краю очей, Чего-нибудь жалко -- так сына, -- Волчонка -- еще поволчей! |
|
10 Янв 2015 4:06
|
Тина2
77 лет Москва |
Цитата от Моники Вербат
9 января 1922 года... Есть у Марины Цветаевой чудесный сборник - "Лебединый стан"... Первое его издание в России было осуществлено Г. П. Струве в 1957 г. «Лебединый стан» включает в себя 59 стихотворений 1917–1920 гг., большинство из которых печаталось в периодических изданиях при жизни Цветаевой. Но есть у этого сборника немецкая предыстория... Дело в том, что объявление об издании книги Цветаевой «Лебединый стан» берлинским издательством А. Г. Левенсона «Огоньки» появилось в «Воле России» 9 января 1922 г. Однако в «Огоньках» появились «Стихи к Блоку», а «Лебединый стан» при жизни Цветаевой отдельной книгой издан так и не был. |
|
10 Янв 2015 4:09
|
Тина2
77 лет Москва |
Цитата от Моники Вербат
9 января 1935 года Опубликовано в журнале: Новый Мир» 2005, №3 ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА ИРИНА БЕЛЯКОВА Сын поэта Белякова Ирина Юрьевна — филолог. Окончила филфак МГУ, защитила диссертацию, посвященную проблемам толкования слова в поэтическом языке М. И. Цветаевой. Сфера научных интересов: русистика, стилистика, лингвистическая поэтика, анализ художественного текста, поэтическая лексикография. Автор около 30 научных статей, один из составителей четырехтомного “Словаря поэтического языка М. Цветаевой”. Работает в Доме-музее Марины Цветаевой в Москве. И если в сердечной пустыне, Пустынной до краю очей, Чего-нибудь жалко — так сына, — Волчонка — еще поволчей! Эти строки Марина Цветаева написала 9 января 1935 года. Сыну Цветаевой Георгию Эфрону (Муру, как звали его домашние) вот-вот должно было исполниться десять лет — половину отпущенной ему жизни он уже прожил... Спустя шестьдесят лет после его гибели увидели свет “Дневники”, которые он вел с момента приезда в СССР в 1939 году[sup]1[/sup]. “Дневники” эти — ожидаемая сенсация в мире цветаеведения, первоначально они были анонсированы в рамках серии “Марина Цветаева. Неизданное”. Чего ждали от этой публикации? Во-первых, конечно, свидетельств о последнем периоде жизни М. Цветаевой. Во-вторых — штрихов к портрету “Наполеонида” (так назвал маленького Мура Борис Пастернак) и картине отношений его с матерью. “Вычитать” из “Дневников” можно многое — тут, безусловно, будет иметь значение и позиция читающего, его предвзятость или стремление к объективности. Но кроме того, чтение это требует и определенной подготовки — знания отечественной и мировой истории, знакомства с русской и французской литературой, а также — психологической настроенности на восприятие внутреннего мира взрослеющего подростка, причем взрослеющего в обстоятельствах самых экстремальных: возвращение на родину из эмиграции, предвоенный апогей сталинизма, арест отца и сестры, война, самоубийство матери. Мур постоянно занят проблемой самоидентификации — социальной, культурной, групповой. В конце концов попытки вписаться в среду, социум, стать “советским человеком” терпят закономерную неудачу. Дело здесь вовсе не в возрастном кризисе (хотя и это нельзя совсем игнорировать), дело в том, что он действительно оказался “лишним человеком” — в том самом классическом понимании, идущем от байронизма и мельмотизма, но расцветшем именно на русской почве. Георгий Эфрон оказался героем своего — нашего — времени, несущим типические черты молодого русского европейца-денди и одновременно маргинальным. (Отметим интересную подробность: именно “Героя нашего времени” подарила Цветаева сыну на его шестнадцатилетие в 1941 году, а спустя полгода, в августе, он купил этот же роман в Елабуге.) И здесь мы сталкиваемся с главным парадоксом “Дневников”, связанным с онегинско-печоринской генеалогией их автора/героя и заключающимся в создании им фикционализированного текстового пространства — при явном и неоспоримом жанре non-fiction. То, что называется “литературностью”, имманентно сознанию автора, а потому органично в его писаниях (“...Я полон любопытства к своей собственной судьбе, и мне объективно интересно, с точки зрения историка и романиста, как она будет в дальнейшем развертываться...” /19 мая 1943/). И это, безусловно, свидетельствует о таланте, но с другой стороны — о колоссальном “вложении” в этого мальчика, — не только и не столько “всю Русь” Марина Ивановна “вкачала в него, как насосом”, сколько европейскую культуру. “Философ в осьмнадцать (пятнадцать!) лет”, рассматривающий в лорнет незнакомых дам и не забывающий о “красе ногтей”, но — по иронии судьбы — пребывающий не в светском, а в советском обществе, — вот Мур в 1940 году: “У меня двойная жизнь, двойной облик: ученик 8-го „Б” Эфрон Георгий, получающий „пос” по истории, боящийся физкультуры (или что-то вроде этого), с портфелем и среди простых и веселых товарищей, единица среди единиц, часть массы, ничего не имеет общего с хорошо одетым и изящно обутым молодым человеком, сидящим с Митькой [Д. Сеземан, знакомый Г. Эфрона еще по Парижу, также проживавший на Болшевской даче с родителями, агентами НКВД, арестованными одновременно с С. Эфроном] в „Национале” и говорящим по-французски о позиции компартии Франции, о предателе Низане, пускающим анекдоты и смотрящим на женщин, и с молодым „интеллигентным” человеком, с которым наравне говорят писатели, говорящим о вопросах мировой литературы...” (11 сентября 1940). Одними из ключевых слов в “Дневниках” являются (наряду с одиночеством и распадом) слова интенсивность и культурный/культура. Муру не хватает “интенсивности” жизни: “Интенсивность — вот в чем вопрос” (18 июня 1941); “Дело также в том, что другие живут интенсивнее и интереснее меня — им проще, потому что они с детства здесь воспитывались и жили, у них есть свой круг людей, друзей и знакомых, они привыкли к здешней жизни, они здесь давно и живут „по привычке”. Я же по-настоящему могу дружить с людьми только очень культурными и умными, которые бы представляли для меня интерес и интересовались тем, чем интересуюсь я. Таких людей я еще не встречал. Поневоле начинаешь заниматься автобиографией и самоанализом, пребывая в таком необычайном одиночестве и беспочвенности, в каких пребываю я” (1 июня 1941). Напомню еще одно определение “лишнего человека” — “страдающий эгоист”. Чего больше было в Муре — эгоизма или страдания? Он был гордостью Цветаевой и ее болевой точкой. Претензии матери, видимо, задевают Мура, в дневнике он продолжает споры с ней: “Мать часто говорит, что я совершенно бездушен, что у меня нет сердца и т. п. У меня же есть замечательная черта, которой нет у Митьки: я смотрю на все явления глазом широко открытым, подмечая недостатки и искривления, фальшь и т. п. <...> Митька упрекает меня в том, что я не сентиментален. А сам-то он! Он практик и ловкач, а прикрывается сентиментализмом. Я его нередко изобличаю в фальши” (20 января 1941); “Вчера спорил с матерью; она говорит, что одинок я потому, что это зависит от самого моего характера (насмешливость, холодность и т. п.). Как она меня не знает! Просто даже немного смешно. Я же говорил, что секрет кроется в совокупности различных событий моей жизни — в частности, моя деклассированность, приезд из-за границы, ложное положение, потому что ничего нельзя рассказать о прошлом, — причины моего несближения ни с кем. Чтобы меня понять, понять, почему я такой именно и именно так думаю, говорю, именно этим и интересуюсь, нужно знать мою биографию, и знать подробно. А биография моя — „гробовая тайна”. Вот тебе и безвыходный круг. <...> Вообще-то я первый остряк, первый ухажер, первый культчеловек и т. п. в классе, но никто не знает меня по-настоящему” (28 мая 1941); “...И мать, которая меня не понимает и говорит, что я холодный и злой. Но я вновь и вновь повторяю: препятствия, трудности, сложности, беспомощность и скованность в дурацкой моей жизни — ничто из этого не сведет меня с ума и не лишит сил” (18 июня 1941). По свидетельству Ариадны Эфрон (в письмах к брату также упрекавшей его в холодности), Мур “не только очень любил маму, но и очень хорошо умел проявлять эту любовь. С самых ранних лет относился к ней со взрослой чуткостью, чуя ее детским своим сердцем и понимая взрослым умом. Иногда она его шокировала — то недостаточно модной одеждой, то базарной сумкой, то страстностью... — резкостью в каком-нибудь споре, тем, что все это было недостаточно „прилично” для его дендизма. <...> Но он прекрасно понимал, что так оно и должно было быть в нашей семье. В спорах отца с матерью или моих с ней, вообще во время семейных конфликтов, он или становился на ее сторону, или старался успокоить ее” (“Марина Цветаева в письмах сестры и дочери”. Вступительное слово и публикация Р. Б. Вальбе. — “Нева”, 2003, № 4, стр. 170). А вот реплики Мура из “Дневников”: “Я очень жалею мать — она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалекого будущего (переезда). <...> То, что меня морально закаляет (в конечном счете, конечно), мать ранит — blesse. <...> Да, скрывать нечего, положение исключительно плохое. Мать говорит, что „только повеситься”... Выхода не видно. <...> мать непрактична, да и что с нее требовать... Главное, я беспокоюсь и горюю за нее” (22 августа 1940); “Мать живет в атмосфере самоубийства и все время говорит об этом самоубийстве. Все время плачет и говорит об унижениях, которые ей приходится испытывать <...> Положение ужасное, и мать меня деморализует своим плачем и „lбachez tout” [„бросайте всё”]. Мать говорит, все пропадет, я повешусь и т. п. Сегодня — наихудший день моей жизни — и годовщина Алиного ареста. <...> Мать, по-моему, сошла с ума. <...> Я больше не могу переносить истерики матери. <...> Мать совершенно ужасные вещи говорит. И я не могу. <...> Мать плачет и говорит о самоубийстве” (27 августа 1940). Инцидент на кухне с соседями: “Я выступал в роли умиротворителя, а после того как мать ушла из кухни, говорил Воронцову, чтобы он говорил с матерью полегче. <...> Так как мать работает с исключительной интенсивностью, то естественно, что она не успевает все прибрать в кухне. Главное, что ужасно, это то, что этот Воронцов говорил исключительно резко и злобно с матерью. Моя мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют, как домохозяйку. <...> И главное в том, что если бы дело касалось меня лично, то мне было бы абсолютно все равно. Но оно касается матери. Мать исключительно остро чувствует всякую несправедливость и обиду” (3 января 1941). Видимо, в противовес самоубийственным настроениям матери Мур, осознанно или нет, избирает тактику стоического пережидания невзгод и неприятностей, сохранения своего “я”, своей внутренней независимости. Он старается жить будущим; как заклинание повторяется в его “Дневниках” “A Dieu Vat!” [“Дай Бог!”] — надежда на это будущее, когда звезда его поднимется высоко и засияет. Но однажды его все же настигает понимание того, что творилось в душе Цветаевой в тот момент, когда она металась и была в его глазах “как вертушка”. 16 октября 1941 года, когда немцы максимально близко подошли к Москве (в этот день был расстрелян Сергей Эфрон — но Мур ничего не знает об этом) и он должен, теперь уже самостоятельно, принять решение — снова ехать в эвакуацию или оставаться, его охватывает почти такая же паника, что и Цветаеву перед отъездом в Елабугу. Эвакуация, “проклятая смертью М. И.”, страшит его настолько, что он отказывается уезжать из Москвы и забирает уже отданные за билет деньги в самые страшные и полные неизвестности дни. На свой страх и риск он решает остаться в Москве, которую ждет то ли осада, то ли сдача, то ли оборона (предполагающая страшные бомбардировки с воздуха). Потом, правда, он уедет в Ташкент, где пробудет почти два года. Чтобы иметь наиболее полное, “стереоскопическое” представление о личности Георгия Эфрона, об “изысканном пейзаже его души” (говоря словами любимого им Поля Верлена) — необходимо прочитать и его письма родным. Они другие, чем дневник, — об этом он пишет в письме сестре Ариадне (Але): “...я в него гораздо меньше вкладываю „своего”, личного, чем в эти письма” (Эфрон Г. Письма. М. — Болшево, 2002, стр. 162). И действительно, сестра после смерти матери оказывается, видимо, единственным человеком, перед которым можно снять броню скептицизма. Именно ей он пишет о том, как мучительны картины прошлого, о книге, которую они должны написать вдвоем о своей матери (как Ева Кюри, которой Цветаева восхищалась), об “аналогии судеб” — своей и сестриной. Удивительно, как в общем-то адекватно оценивает Мур и политическую ситуацию (все его рассуждения о ходе военных действий и предвидения на этот счет оказываются весьма верными), и ситуацию свою личную — чего стоят хотя бы его пророческие слова о том, что “эта татарская антреприза дорого нам обойдется” (имеется в виду эвакуация в Елабугу). Когда речь идет о человеке, рано ушедшем и не реализовавшем до конца потенции личности, неизбежно появляется гадательный модус: что было бы, если бы он остался жив? Что было бы, если бы Георгий Эфрон не был убит в 1944 году в Белоруссии? Возможно, что при таком пристальном внимании властей к этой семье его действительно ждала бы судьба Ариадны. Но если продолжить наши “если” и предположить, что он все же остался бы жив после лагерей и ссылок или даже что ему удалось бы эмигрировать (ну, например, во времена хрущевской “оттепели”), думается, он стал бы писателем, и весьма известным. И, пожалуй, никто, как сестра, не понимает его “вызывающего” поведения — в письме к Анастасии Цветаевой она так объясняет, почему он вместо слова “мама” ставит инициалы “М. И.”: “...это — подсознательное желание отдалить от себя именно маму, чтобы в памяти возникла не так страшно погибшая мать, а более отвлеченная „М. И.” во всем ее литературном величии. Ему, Ася, очень больно писать „мама”” (“Марина Цветаева в письмах сестры и дочери”, стр. 170). А вот что он пишет мужу сестры Самуилу Гуревичу в январе 1943 года: “Самое тяжелое — одинокие слезы, а все вокруг удивляются — какой ты черствый и непроницаемый” (Эфрон Г. Письма, стр. 110). Одиночество свое Мур ощущает как рок, неизбежность, постоянно рефлексируя над истоками и причинами этого качества своей жизни. Ощущение распада, начавшееся еще в относительно счастливом детстве, углубляется по приезде в СССР и далее продолжает нарастать. “Я жажду гармонии”, — записывает он на палубе парохода, плывущего в Елабугу. По странному совпадению в противоположную сторону, к Москве, проплывает мимо них “Мария Ульянова” — на судне с тем же названием 16 июня 1939 года началось их с матерью возвращение на родину. “Занося ногу на сходни, я ясно сознавала: последняя пядь французской земли” (Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. В 2-х томах, т. 2. М., 2001, стр. 442). Оставшись совершенно один после смерти матери, Мур ставит себе цель выжить и не просто выживает, но ему удается окончить школу, одновременно заботясь о добывании насущного хлеба, беспрерывно болея, не имея денег, находясь в постоянном напряжении от грозящего призыва в армию или на трудфронт. В эти годы окончательно формируется его личность. Культурный феномен дендизма оказывается гораздо глубже, чем его внешнее проявление. Внутренняя свобода и независимость, присущие этому психологическому типу, связаны со стоицизмом, возможности культивировать который сыну Цветаевой предоставились самые неограниченные. Ташкентские записи пестрят цифрами — Мур фиксирует цены, вес и количество продуктов, присланные ему деньги и свои долги (“Но долги, долги! — восклицает Мур. — Совсем как у Байрона в добром старом XIX-м в., совсем как у Бальзака!”). На этом “фоне жизни” и происходит его взросление, отчаянная борьба за выживание не только физическое, но за свое “я”, свой “золотой индивидуализм”. Голод толкает Мура на воровство — не приносящее, впрочем, барыша, скорее наоборот: все свое пребывание в Ташкенте он выплачивает деньги своей бывшей хозяйке за украденные вещи (сумма, объявленная ею, превышала стоимость вещей). Еще один эпизод — кража золотых часов у знакомой — сопровождается чтением “Преступления и наказания” (!) и также разрешается весьма оригинально: на следующий день после кражи Мур, получив от хозяйки часов записку недвусмысленного содержания, отдает ей деньги за уже проданные часы. Хуже, когда ему приходится продавать книги: “Вчера продал на 78 рублей книг — все книги продал: и Валери, и Маллармэ, и даже все книги М. И. И был сыт. Продавая эти книги, я гораздо более ощущал себя преступником, чем когда крал вещи у М. А. и часы у А. Г. Неизмеримо более! Но я рассудил, что если я попаду в Москву, как предполагаю, то там, если мне понадобится, я всегда смогу найти и Маллармэ и Валери в ГЦБИЛ. Вот насчет маминых книг — не знаю. Глупо и преступно против sa memoire [ее памяти] то, что я продал эти ее книги с надписями ко мне: „Моему сыну...” и т. д. Неужели я так мало ценю ее память и все наше общее прошлое? Ох, не знаю. Надо все оборвать — и все воскресить; начать новую жизнь, — но которая должна вернуть старое” (4 июля 1943). “Дневники” — это отрефлексированное бытие, и отсутствие в них какой-либо стороны жизни также может быть значимо. Так, в “Дневниках” Георгия Эфрона нет не только картин или образов прошлого (которые присутствуют в письмах), в них нет, например, его снов (возможно, конечно, что они ему не снились). После самоубийства матери вытесняется вообще семейная тема — практически перестает упоминаться отец. Но при этом — в июне 1943 года, за год до гибели Мура — появляется запись о том, что ему удалось написать первую главу некой семейной саги, романа из семейной жизни (может быть, это и есть попытка воскресить прошлое в новой жизни?). Речь там идет о родителях Сергея Эфрона — Елизавете Дурново и Якове Эфроне. Муру необходимы достоверные сведения о них, получить которые он может теперь только у Лили (Елизаветы) Эфрон, своей тетки. Степень отстраненности и “олитературивания” материала такова, что родители упоминаются не как “отец и мать”, но как Сергей Эфрон и Марина Цветаева: “...мне нужны именно точные даты и точные факты <...> о встрече Марины Цветаевой и Сергея Эфрона”. К сожалению, набросков этого романа не сохранилось, но, видимо, не случайно Мур начал свою “сагу” именно с генеалогической линии отца — параллели очевидны: участие в революционно-террористической деятельности родителей Сергея Эфрона (более того, Яков Эфрон был одним из исполнителей казни провокатора) — и агентурная деятельность отца (завершившаяся убийством Игнатия Рейсса и бегством в СССР), эмиграция (Елизавета Эфрон последние годы жизни провела во Франции) и, наконец, семейная трагедия — двойное самоубийство сына и матери, Константина и Елизаветы Эфрон. Мур, последний свидетель цветаевского бытия, оказывается чрезвычайно интересен и сам по себе. Его желание выйти из тени матери и позиционироваться как самостоятельная личность (“...но я полагаю, что я просто не могу ходить в гости как „сын Марины Ивановны” — что мое положение среди ее знакомых неравноправно. Я считаю, что я буду вращаться только в такой среде, где я буду сам Георгий Сергеевич, а не „сын Марины Ивановны”. Иными словами, я хочу, чтобы люди со мной знакомились непосредственно, а не как с „сыном Цветаевой””) в конце концов исполнилось: его “текст жизни” читается как увлекательный, но трагический документальный роман. Иногда кажется почти неправдоподобным, что семнадцатилетний молодой человек с такой глубокой проницательностью способен осознать собственную личность, истоки трагедии своей семьи и свое положение как осколка этой семьи, чужеродного тела в обществе строителей того самого “светлого будущего”, на которое возлагаются все его юношеские надежды. Терпят крушение и его иллюзии, связанные с “советской Родиной” (тут, конечно, трудно не вспомнить материнскую “охранную грамоту” — цикл Цветаевой “Стихи к сыну” 1932 года: “Езжай, мой сын, в свою страну...”), — все-таки последнее, что он будет вспоминать, — это “милая Франция”: “И последняя мысль моей свободной жизни будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, которого никак не могу забыть” (Эфрон Г. Письма, стр. 110). Записи в “Дневниках” Мура обрываются 25 августа 1943 года, далее о его судьбе мы знаем только из его писем родным и некоторых архивных документов. Думается, что том, включающий дневники, письма, стихи, прозаические опыты и рисунки Георгия Эфрона (одаренного, как и сестра, талантом рисовальщика), был бы захватывающим и небесполезным чтением, с разных сторон раскрывающим его многогранную и неоднозначную личность. Хочется верить, что время скоропалительных оценок и вынесения приговоров в цветаеведении окончилось. Цветаева слишком легкий объект для людского суда — слишком уж доверчиво (или провокативно?) открывала она завесы над своей биографией, — взять хотя бы ее “Записные книжки”, правдивость и откровенность которых, порой в ущерб себе, роднит их с “Дневниками” ее сына Георгия Эфрона. “Смерть — это так: / Недостроенный дом, / Недовзращенный сын, / Недовязанный сноп”, — писала Цветаева. И в контексте “Дневников” Георгия Эфрона как-то пронзительнее прочитывается ее предсмертная записка: “Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает”. Кажется, и спустя шестьдесят лет просьба эта не утратила своей актуальности. *Эфрон Георгий. Дневники. В 2-х томах. Издание подготовили Е. Б. Коркина и В. К. Лосская. М., “Вагриус”, 2004. Т. 1 — 560 стр. Т. 2 — 368 стр. |
|
10 Янв 2015 23:09
|
Тина2
77 лет Москва |
10 января 1915
Свободно шея поднята, Как молодой побег. Кто скажет имя, кто -- лета, Кто -- край ее, кто -- век? Извилина неярких губ Капризна и слаба, Но ослепителен уступ Бетховенского лба. До умилительности чист Истаявший овал. Рука, к которой шел бы хлыст, И -- в серебре -- опал. Рука, достойная смычка, Ушедшая в шелка, Неповторимая рука, Прекрасная рука. |
|
11 Янв 2015 9:27
|
Тина2
77 лет Москва |
11 января 1918
БРАТЬЯ 1 Спят, не разнимая рук, С братом -- брат, С другом -- друг. Вместе, на одной постели. Вместе пили, вместе пели. Я укутала их в плед, Полюбила их навеки. Я сквозь сомкнутые веки Странные читаю вести: Радуга: двойная слава, Зарево: двойная смерть. Этих рук не разведу. Лучше буду, Лучше буду Полымем пылать в аду! 2 Два ангела, два белых брата, На белых вспененных конях! Горят серебряные латы На всех моих грядущих днях. И оттого, что вы крылаты -- Я с жадностью целую прах. Где стройный благовест негромкий, Бредущие через поля Купец с лотком, слепец с котомкой.. -- Дымят, пылая и гремя, Под конским топотом -- обломки Китай -- города и Кремля! Два всадника! Две белых славы! В безумном цирковом кругу Я вас узнала. -- Ты, курчавый, Архангелом вопишь в трубу. Ты -- над Московскою Державой Вздымаешь радугу -- дугу. 3 Глотаю соленые слезы. Роман неразрезанный -- глуп. Не надо ни робы, ни розы, Ни розовой краски для губ, Ни кружев, ни белого хлеба, Ни солнца над вырезом крыш, Умчались архангелы в небо, Уехали братья в Париж! 11 января 1918 |
|
11 Янв 2015 9:33
|
Тина2
77 лет Москва |
11 января 1925
Существования котловиною Сдавленная, в столбняке глушизн, Погребенная заживо под лавиною Дней -- как каторгу избываю жизнь. Гробовое, глухое мое зимовье. Смерти: инея на уста-красны -- Никакого иного себе здоровья Не желаю от Бога и от весны |
|
12 Янв 2015 9:03
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов "Москве"
12 января 1922 1 Первородство -- на сиротство! Не спокаюсь. Велико твое дородство: Отрекаюсь. Тем как вдаль гляжу на ближних Отрекаюсь. Тем как твой топчу булыжник -- Отрекаюсь. ========= Как в семнадцатом-то Праведница в белом, Усмехаючись, стояла Под обстрелом. Как в осьмнадцатом-то -- А? -- следочком ржавым Все сынов своих искала По заставам. Вот за эту-то -- штыками Не спокаюсь! -- За короткую за память Отрекаюсь. Драгомилово, Рогожская, Другие... Широко ж твоя творилась Литургия. А рядочком-то На площади на главной, Рванью-клочьями Утешенные, лавром... Наметай, метель, опилки, Снег свой чистый. Поклонись, глава, могилкам Бунтовщицким. (Тоже праведники были, Были, -- не за гривну!) Красной ране, бедной праведной Их кривде... ============= Старопрежнее, на свалку! Нынче, здравствуй! И на кровушке на свежей -- Пляс да яства. Вот за тех за всех за братьев -- Не спокаюсь! -- Прости, Иверская Мати! Отрекаюсь. |
|
13 Янв 2015 10:11
|
Тина2
77 лет Москва |
13 января 1918
Ветер звонок, ветер нищ, Пахнет розами с кладбищ. ......ребенок, рыцарь, хлыщ. Пастор с книгою святою, -- Всяк........красотою Над беспутной сиротою. Только ты, мой блудный брат, Ото рта отводишь яд! В беззаботный, скалозубый Разговор -- и в ворот шубы Прячешь розовые губы. |
|
13 Янв 2015 10:18
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов " Комедьянт "
-- Посвящение -- -- Комедьянту, игравшему Ангела, -- или Ангелу, игравшему Комедьянта -- не все равно ли, раз -- Вашей милостью -- я, вместо снежной повинности Москвы 19 года несла -- нежную. 13 января 1919 19 Друзья мои! Родное триединство! Роднее чем в родстве! Друзья мои в советской -- якобинской -- Маратовой Москве! С вас начинаю, пылкий Антокольский, Любимец хладных Муз, Запомнивший лишь то, что -- панны польской Я именем зовусь. И этого -- виновен холод братский, И сеть иных помех! -- И этого не помнящий -- Завадский! Памятнейший из всех! И, наконец -- герой меж лицедеев -- От слова бытиe Все имена забывший -- Алексеев! Забывший и свое! И, упражняясь в старческом искусстве Скрывать себя, как черный бриллиант, Я слушаю вас с нежностью и грустью, Как древняя Сивилла -- и Жорж Занд. |
|
13 Янв 2015 10:25
|
Тина2
77 лет Москва |
13 января 1921
С Новым Годом, Лебединый стан! Славные обломки! С Новым Годом — по чужим местам — Воины с котомкой! С пеной у рта пляшет, не догнав, Красная погоня! С Новым Годом — битая — в бегах Родина с ладонью! Приклонись к земле — и вся земля Песнею заздравной. Это, Игорь, — Русь через моря Плачет Ярославной. Томным стоном утомляет грусть: — Брат мой! — Князь мой! — Сын мой! — С Новым Годом, молодая Русь Зá морем за синим! Москва, 13 января 1921 |
|
13 Янв 2015 10:41
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов "Москве"
13 января 1922 2 Пуще чем женщина В час свиданья! Лавроиссеченный, Красной рванью Исполосованный В кровь- Снег. Вот они, тесной стальной когортой, К самой кремлевской стене приперты, В ряд Спят. Лавр -- вместо камня И Кремль -- оградой. Крестного знамени Вам не надо. Как- Чтить? Не удостоились "Со святыми", Не упокоились со святыми. Лавр. Снег. Как над Исусовым Телом -- стража. Руки грызу себе, -- ибо даже Снег Здесь Гнев. -- "Проходи! Над своими разве?!" Первою в жизни преступной связью Час Бьет. С башни -- который? -- стою, считаю. Что ж это здесь за земля такая? Шаг Врос. Не оторвусь! ("Отрубите руки!") Пуще чем женщине В час разлуки -- Час Бьет. Под чужеземным бунтарским лавром Тайная страсть моя, Гнев мой явный -- Спи, Враг! |
|
14 Янв 2015 9:43
|
Тина2
77 лет Москва |
14 января 1911
ПОСЛЕ ЧТЕНИЯ "LES RENCONTRES DE М. DE BREOT" REGNER* Облачко бело, и мне в облака Стыдно глядеть вечерами. О, почему за дарами К Вам потянулась рука? Не выдает заколдованный лес Ласковой тайны мне снова. О, почему у земного Я попросила чудес? Чьи-то обиженно-строги черты И укоряют в измене. О, почему не у тени Я попросила мечты? Вижу, опять улыбнулось слегка Нежное личико в раме. О, почему за дарами К вам потянулась рука? Москва, 14 января 1911 * "Встречи господина де Брео" Ренье (фр.). |
|
14 Янв 2015 10:13
|
Тина2
77 лет Москва |
Из цикла стихов "Подруга "
14 января 1915 9 Ты проходишь своей дорогою, руки твоей я не трогаю. Но тоска во мне -- слишком вечная, Чтоб была ты мне -- первой встречною. Сердце сразу сказало: "Милая!" Всe тебе -- наугад -- простила я, Ничего не знав, -- даже имени! -- О, люби меня, о, люби меня! Вижу я по губам -- извилиной, По надменности их усиленной, По тяжелым надбровным выступам: Это сердце берется -- приступом! Платье -- шелковым черным панцирем, Голос с чуть хрипотцой цыганскою, Всe в тебе мне до боли нравится, -- Даже то, что ты не красавица! Красота, не увянешь за лето! Не цветок -- стебелек из стали ты, Злее злого, острее острого Увезенный -- с какого острова? Опахалом чудишь, иль тросточкой, -- В каждой жилке и в каждой косточке, В форме каждого злого пальчика, -- Нежность женщины, дерзость мальчика. Все усмешки стихом парируя, Открываю тебе и миру я Всe, что нам в тебе уготовано, Незнакомка с челом Бетховена! |
|
14 Янв 2015 10:20
|
Тина2
77 лет Москва |
14 января 1917
Мировое началось во мгле кочевье: Это бродят по ночной земле — деревья, Это бродят золотым вином — гроздья, Это странствуют из дома в дом — звезды, Это реки начинают путь — вспять! И мне хочется к тебе на грудь — спать. |
|
15 Янв 2015 10:26
|
Тина2
77 лет Москва |
15 января 1922
НОВОГОДНЯЯ С. Э. Братья! В последний час Года — за русский Край наш, живущий — в нас! Ровно двенадцать раз — Кружкой о кружку! За почётную рвань, За Тамань, за Кубань, За наш Дон русский, Старых вер Иордань… Грянь, Кружка о кружку! Товарищи! Жива ещё Мать — Страсть — Русь! Товарищи! Цела ещё В серд — цах Русь! Братья! Взгляните в даль! Дельвиг и Пушкин, Дел и сердец хрусталь… — Славно, как сталь об сталь — Кружкой о кружку! Братства славный обряд — За наш братственный град Прагу — до — хрусту Грянь, богемская грань! Грянь, Кружка о кружку! Товарищи! Жива ещё Ступь — стать — сталь. Товарищи! Цела ещё В серд — цах — сталь. Братья! Последний миг! Уж на опушке Леса — исчез старик… Тесно — как клык об клык — Кружкой о кружку! Добровольная дань, Здравствуй, добрая брань! Ещё жив — русский Бог! Кто верует — встань! Грянь, Кружка о кружку! |
|
15 Янв 2015 10:36
|
Тина2
77 лет Москва |
15 января 1925
Что, Муза моя! Жива ли еще? Так узник стучит к товарищу В слух, в ямку, перстом продолбленную -- Что Муза моя? Надолго ли ей? Соседки, сердцами спутанные. Тюремное перестукиванье. Что Муза моя? Жива ли еще? Глазами не знать желающими, Усмешкою правду кроющими, Соседскими, справа-коечными -- Что, братец? Часочек выиграли? Больничное перемигиванье. Эх, дело мое! Эх, марлевое! Так небо боев над Армиями, Зарницами вкось исчeрканное, Ресничное пересвeркиванье. В воронке дымка рассеянного -- Солдатское пересмеиванье. Ну, Муза моя! Хоть рифму еще! Щекой -- Илионом вспыхнувшею К щеке: "Не крушись! Расковывает Смерть -- узы мои! До скорого ведь?" Предсмертного ложа свадебного -- Последнее перетрагиванье. |
|
16 Янв 2015 9:46
|
Тина2
77 лет Москва |
16 января 1925
Не колесо громовое - Взглядами перекинулись двое. Не Вавилон обрушен - Силою переведались души. Не ураган на Тихом - Стрелами перекинулись скифы. |